— Миша, заткнись! — прикрикнул Эдик. — Все это есть, и ты никуда от этого не денешься. Ты можешь забыть о том, что способен заставить человека поскользнуться на ровном месте? Или о том, что можешь уйти из трехмерия и вернуться? Можешь обладать любой женщи…
— Эдик! — вырвалось у Фила.
— Прости, — пробормотал Эдик. — Никто из нас уже не забудет того, что умеет.
— Но мы в состоянии контролировать себя, — сказал Кронин и, бросив взгляд на Веру, добавил: — Надеюсь, что в состоянии.
— Вот видите! — Миша ударил кулаком по столу. — Мы и за себя не можем поручиться. А если о том, что мы сделали, узнает хоть одна живая душа?
— Боюсь, — сказал Кронин, — что скрывать уже поздно.
— Почему это? — набычился Миша. — Никто, кроме нас…
— И еще Вадима Борисовича…
— Гущина? — удивился Миша. — А он-то здесь при чем? Никаких сведений о настоящих результатах у него нет.
— Есть, — сказал Фил. — Николай Евгеньевич все ему рассказал. Или почти все.
— Вы? — Миша повернулся всем корпусом к Кронину, движение было таким резким, что Николай Евгеньевич инстинктивно откатился на своей коляске к дивану, едва не отдавив Вере ноги. Филу показалось даже, что Миша оттолкнул Кронина взглядом — а ведь это вполне могло быть на самом деле!
— Зачем? — спросил Миша. — Мы же… Как вы могли?!
— Долгая история, — мотнул головой Кронин. — Факт тот, что информация у него есть. К сожалению, не только у него.
— Конечно, — поморщился Миша, — есть еще коллеги в Академии…
— Вы все еще думаете, что Вадим Борисович работает в академическом аппарате? — поинтересовался Кронин.
— Ну… А где же?
— Полагаю, что в более серьезной организации, — сухо сказал Николай Евгеньевич. — Хотя… Это лишь мое предположение. Черт возьми, Михаил Арсеньевич, все, что сделали мы, сделают и другие, вы сомневаетесь?
— Но это… Это… ужасно, — Миша хотел употребить более резкое слово, оно так и висело у него на губах.
— Да, — мрачно согласился Кронин.
— Нет, — сказал Фил. — Пока, во всяком случае, — нет.
— О чем вы, Филипп Викторович?
— Николай Евгеньевич, помните, что сказал Гущин перед уходом?
— Конечно. Он обвинил нас в религиозном обскурантизме и заявил, что мы его разочаровали. Ну и что? Это его личное мнение, оно изменится, когда он глубже разберется в сути проблемы.
— Значит, нужно, чтобы не разобрался, — заявил Фил.
— Но я не понимаю, — продолжал недоумевать Миша, — как вы могли…
— Я не оправдываю себя, — сказал Кронин. — Вопрос в том, можно ли это остановить. Мы… не только мы лично, все люди… еще не доросли до того, чтобы жить в бесконечномерном мире. Чего мы все стоим, если не поняли этого с самого начала? Нам было интересно. Интересно! Кто и когда мог оценить последствия, если на первом месте интерес?.. Неважно, — оборвал он себя. — Что будем делать сейчас?
Кронин потер ладонями виски. Приближался приступ, он это чувствовал, боль уже поднялась от колен к бедрам, сейчас и в руках вспыхнет жестокий огонь, от которого нет спасения — разве только сжаться в комок и повторять «нет, нет, нет»… Тогда боль сворачивается в кольцо и тоже повторяет «нет, нет, нет», и становится не легче, но однообразнее, а однообразие все же лучше, оно не успокаивает, но делает боль подобной смерти, уходу, отсутствию. А потом возвращаешься — когда боль начинает отступать, и это такое блаженство, по сравнению с которым оргазм — ничто, бледное свечение перед солнечным пламенем… Раньше приступы не случались в присутствии посторонних, только ночами, когда он был один. Одному легче. Возможно, он выл и кричал — но он был один, и никто этого не слышал. А сейчас…
«Нет, — подумал Кронин, — нет, нет и нет».
Однако это уже пришло, и, теряя сознание, но пытаясь все же удержать себя на поверхности физического смысла, Кронин успел увидеть белое от напряжения лицо Михаила Арсеньевича, и Веру Андреевну, почему-то повисшую на Филиппе Викторовиче всем телом, а Сокольский тоже был бледен, и только Корзун — Кронин различил это боковым зрением — сидел спокойно, сложив на груди руки, и, кажется, не обращал внимания на возникшее в комнате напряжение, и на то, как из середины стола, будто лава из кратера проснувшегося вулкана, течет горячее, светящееся нечто, неопределимое и страшное, как боль, заставившая Кронина закрыть глаза и уйти туда, где нет ни жизни, ни простого человеческого смысла…
18
Эдик первым обратил внимание на то, как побледнел Кронин и как ладони его, лежавшие на коленях, резко сжались в кулаки, скомкав плед.
— Вам плохо, Николай Ев… — Эдик не успел закончить фразу, потому что над ним, как грозовая туча над грешной землей, навис Миша с совершенно белыми глазами, бормотавший что-то вроде бы бессмысленное, но в то же время очевидно понятное. Вера, ощутившая изменение, которое Эдику только предстояло осознать, бросилась к Филу и повисла на нем, теряя силы, а Фил тоже шептал что-то, и слова, которые он произносил, почему-то проявлялись яркой красной надписью на противоположной от Эдика стене комнаты, а может, это происходило только в его сознании?
— Миша, — сказал Эдик, — Фил, Вера… Что…
Он понял, что происходило. Он ожидал, что это могло произойти. Миша. С ним снова случился приступ, и он попытался уйти от себя. Туда, где он — не жалкая телесная оболочка, мучимая фобиями и комплексами, а могучее существо, способное справиться с любыми человеческими неприятностями. Ощутив начало приступа, Миша произнес какую-то часть формулы полного закона сохранения, и теперь, не контролируя изменившуюся реальность, не мог знать, какие энергии перемещались из материального мира в нематериальный, какие появлялись в этом мире и какие из него исчезали.
«Успокойся», — сказал себе Эдик.
Он скрестил руки на груди и начал вспоминать вербальную формулу, забирая энергию из того, что физики называли вакуумом, а сам Эдик ощущал сейчас, как плотную невидимую жидкость, обтекавшую его со всех сторон и заполнившую его изнутри.
Высвобожденная энергия трансформировалась в тепло, которое сразу перешло в одну из нематериальных энергетических форм, а остаточная волна, приняв форму аэродинамического удара, швырнула Эдика через всю комнату, и он крепко приложился спиной обо что-то очень твердое.
Он из последних сил удерживал себя на поверхности трехмерия, он не хотел в тот мир, где мог встретить Аиду — ее не погибшие в адском пламени катастрофы измерения, — не хотел в бесконечномерную Вселенную, он не хотел, ни за что, ни за что не желал знать, какая она ТАМ, и себя в ТОМ качестве не желал ни знать, ни понимать, это были неправильные мысли, он должен был им сопротивляться, но даже не пытался этого сделать, барахтался на какой-то энергетической волне, взвившейся из глубины, куда он стремительно падал.
Неожиданно падение прекратилось, и Эдик понял, что выжил, что все еще — или уже — сидит на стуле, скрестив руки на груди, и в голове ясно мыслям, и нет ни малейших следов каких бы то ни было энергий — материальных или иных прочих, все это чушь, и нужно наконец привести Мишу в чувство, его необходимо лечить, потому что…
Миши в комнате не было. Стул его лежал на полу, выгнув спинку, как кот, получивший пинок под хвост. Не было и Веры. Фил тоже отсутствовал. Эдик резко обернулся — инвалидная коляска откатилась к кухонной двери, плед стекал с нее на пол размягченной плиткой шоколада. Николая Евгеньевича в комнате не было тоже.
«Я сделал это, — подумал Эдик. — Не ушел со всеми. Остался. Значит, сумел высвободить какие-то энергии. А может, наоборот, связать. Неважно».
Что же делать? Что теперь делать — разве у него были основания полагать, что они вернутся? Разве возвращаются, умирая? Но разве они умерли? Что означает исчезновение физических тел, если не смерть?
Эдик посмотрел на инвалидное кресло, в котором недавно сидел Кронин. Это было НЕ ТО кресло. Кронинское еще в прошлом году снабдили электромоторчиком, висевшим на спинке сбоку, как нашлепка на щеке. Моторчика не было. И размеры… Не мог Николай Евгеньевич поместиться в таком маленьком креслице — где, кстати, подставка для ног, она исчезла тоже?